Можайское благочиние

АППЕНДИЦИТ

Бок ныл весь день, что-то упрямо ёкало внутри, когда я спускалась и поднималась по лестницам метро, тряслась в трамвае по пути от бабушки, когда привычно сокрушала каблуком октябрьские россыпи желудей и старалась не запылить замшевых туфель, шагая среди щедро разбросанных по тротуару листьев платана.

К вечеру я точно решила, что болит у меня именно аппендицит, и сообщила об этом родным. Мама взглянула на «Анкину бледную, испуганную моську» и сначала было засомневалась, но, имея обычай доверять детям, решилась позвонить на домашний номер другу семьи Мише, красивому и талантливому доктору из института грудной хирургии. Миша не отвечал. Сотовых телефонов тогда не было: решили отправиться в больницу без предварительного договора. Вечерело. Вместе с папой, который как раз пришёл с работы, на общественном транспорте, втроём мы долго ехали в сторону Чиланзара и на закате входили в двери приёмного покоя.

Миша был на операции, но его имя сделало своё дело: к нам спустился, весь в белом, высокий человек с азиатским пергаментным лицом и, назвавшись «Мишиным другом», тут же, после беглого осмотра, уложил меня на каталку и велел везти в отделение.

Операция прошла быстро. Весёлый доктор перекинул мой свежеудаленный аппендицит через экран, с гордостью демонстрируя мне плоды своего труда.

— Удалили, — пояснила операционная сестра, — вот, полюбуйся!

Дальше я помню себя уже в палате, с перебинтованным животом и странной щелью в стене над ним, из которой довольно сильно дуло с улицы.

— А ведь мне лежать тут до дня рождения, если не дольше, — мелькнула мысль, — так можно и простудиться!

В дальнейшем так и случилось: в силу разных причин я заполучила операционные осложнения и задержалась в больнице на неделю сверх плана, что позволило мне познакомиться довольно близко с соседками по палате и потом нередко возвращаться мыслями к каждой из них.

Рядом со мной оказалась женщина средних лет, Люба, у которой во время рвоты при отравлении пошла горлом кровь, на кровати у окна стонала с ужасной периодичностью очень полная пожилая узбечка Барно-опа, которой вчера удалили пупочную грыжу, напротив сидела на кровати невероятно худая, высокая Валентина, с землистым лицом и язвой желудка, а у противоположной стены, все время глядя на меня немигающим взглядом, тихонько свернулась под одеялом Ирина с острым панкреатитом.

Молодежи вокруг меня не оказалось, разговаривать друг с другом никто не принимался, день был прохладный, мрачный.

Живот болел и дёргал, поднялась температура, тошнило и хотелось к маме

Мной владело сиротливое настроение. Живот болел и дёргал, поднялась температура, слегка тошнило и хотелось к маме.

Впервые в жизни мне с трудом удавались такие простые вещи, как вставание, поход в туалет, еда и питье.

Отчаявшись наладить здесь жизнь хотя бы с признаками комфорта и без боли, я уснула.

Очнулась на рассвете — словно меня кто-то толкнул. Медленно села на постели и залюбовалась на розовеющие в утреннем среднеазиатском солнце снежники Чимгана: при ясной безоблачной погоде их было прекрасно видно с верхних этажей в любой точке города. Солнце вставало, и вершины гор ежесекундно меняли оттенки с бледно-розового до кроваво-красного и белоснежно-золотого, их свет слепил глаза.

Когда я стала верующей, именно этот образ сверкающих бриллиантами горных пиков в рассветном южном небе рисовался мне в праздник Преображения Господня.

Когда краски зари померкли, я приметила, что за широким окном в алюминиевой раме есть балкон, а на нем — фигура в махровом халате. Моя кровать стояла на возвышении: пол в палате был двух уровней, со ступенькой между ними. Так вот, с моего подиума я хорошо видела, что на холодном бетонном полу открытого всем ветрам балкона сидит Валентина, как кузнечик, согнув длинные ноги в коленях и положив на них локти. С колена свисает тонкая Валина рука с сигаретой и крупно дрожит.

Меня потряс этот очевидный даже подростку диссонанс между яростным пиром во все небо — торжеством пробуждающегося дня… И этой сутулой, узкой спиной с выступающими позвонками, такими несуразно крупными локтевыми суставами на тонких руках, глубокой ложбинкой на тонюсенькой шее и неопределённого цвета седеющими клочковатыми волосами.

Валя нескладно поднялась и, как в замедленной съёмке, опустив безвольно руки вдоль туловища, стала перегибаться пополам — вниз головой, через балконные перила. Меня обуял ужас.

Я резво подскочила, в первые секунды не ощущая боли, и буквально в два прыжка оказалась у двери балкона. Конечно, живот мгновенно скрутило: так обжигающе больно в жизни ещё никогда не было. Слезы брызнули из глаз, я застонала.

Из-за неплотно закрытой двери балкона этот стон донёсся до Валиной тени на охристом линолеуме в оттиске окна на полу нашей палаты. Тень взметнулась, вздрогнула и выпрямилась, всплеснула руками-веточками, неловко пошатнулась и широко шагнула за порог.

Да, забыла сказать, положили меня в палату нашего друга дяди Миши. Все здешние обитатели с момента пробуждения начинали напряжённо ждать его, — как бога или в крайнем случае пророка. Сюда он наведывался дважды в день в своём крахмальном халате и, блистая светло-голубыми миндалевидными глазами, выслушивал стоны и жалобы Барно-опы, недоуменные вопросы Любы, отчего с ней произошёл этот странный случай с кровотечением, хриплый смех Валентины, которая постоянно шутила и смеялась… Особенно внимательно он слушал молчание Ирины, её односложные «да» и «нет», и, наконец, приходил по-свойски ругать меня. Была я и глупой егозой, и свалилась я на его голову, и вообще пороть меня было некому. Я скромно поддакивала, но облегчать положение добрейшего дяди Миши совершенно не собиралась.

Напротив, я только и делала, что нарушала больничную дисциплину и бегала вверх-вниз по лестницам с шестого этажа, потому что мой сосед по дому, Димка, как раз сейчас воспылал ко мне острой симпатией и таскал на край города, аж в институт грудной хирургии, благоухающие розовые букеты. Нянечки, смущаясь, приглашали меня спуститься вниз «к кавалеру» и каждый раз предупреждали, что букетам не место в нашем стерильном отделении… Чтобы потом махнуть рукой на собственные правила и, заглядывая невзначай, вдыхать полной грудью растворенные в воздухе палаты нежнейшие ароматы ташкентских чайных роз.

Жизнь, таким образом, стремительно налаживалась. Инцидент с моим вмешательством в Валину жизнь мы обе предпочли поскорее забыть.

Ко мне наведалась бабуля Светуля и пообещала, что выполнит любой из моих кулинарных капризов. Вся палата, замирая, слушала, как я перечисляла мечты: миндальные пирожные с шоколадным кремом… Или нет. Корзиночки с карамельными абрикосами и взбитыми сливками… Только обязательно сделай ещё как-нибудь грибной жульен с курочкой. И Ханум! Бабуля улыбалась своей бесподобной улыбкой и кивала. Добрые соседки потом долго ещё посмеивались над моей больничной диетой и даже прозвали меня «Жульенчиком», несмотря на то, что дальше корзинок с абрикосом и бесконечных бульонов дело у нас с мамой и бабулей не шло.

Всю ночь мы не спали от душераздирающих стонов

Дни, однако, не были похожи один на другой. Ночью Барно-опе понадобилось судно, Валя встала ей помочь… Не знаю, что могло случиться, но грузная тётушка Барно вскрикнула, залилась потом, прибежал дежурный врач, сестра с уколом. Всю ночь мы не спали от душераздирающих стонов. Лишь под утро несчастная моя соседка уснула.

Днём я подошла к её кровати, вытерла со лба испарину, налила воды в чашку.

— Барно-опа, покажите шов, — попросила робко.

Господи, бедная женщина! Через весь живот — от одного бока до другого — тянулся гигантский рубец. В него был вставлен дренаж, по которому стекала в тазик сукровица и какие-то черные капли…

— Такая большая грыжа? — не выдержала я и осеклась, наткнувшись на выразительный Валин взгляд.

Барно суетливо оправила одеяло и стала смотреть в окно, в которое ветер бросал пряди гигантского серебристого тополя и струи дождя.

К Вале приходил муж. Он горбился и не знал, куда девать крупные кисти рук: то перебирал ими халат, то оглаживал свои колени, то переставлял на тумбочке стеклянные флакончики с дезодорантом и духами. Валя при нем переставала шутить и, по обыкновению, смеяться каркающим своим смехом, а только следила за его неловкими квадратными пальцами и, словно включаясь в игру, невесомыми руками бралась за своё лицо, как будто пытаясь разгладить эти чужие серые морщины, слишком рано залёгшие в углах губ, глаз, на подбородке. И так они сидели вдвоём, молча и странно, оба высокие и нескладные. На соседней койке тётушка Барно старательно отворачивалась и прикрывала глаза пухлой ладонью.

Папа приходил с кофром, прямо из издательства. Он бывал рассеян, чувствовал себя неловко в этом женском обществе. Угрюмо молчал, смотрел по сторонам, стеснялся чужой боли, как здоровый и полный сил человек — рядом с лежачими и страдающими людьми, которые смотрят на него, не отрывая глаз.

Мы недавно похоронили дедушку, который долго и медленно угасал, ему не помогли никакие усилия врачей и родных. Помню, как ужасно отдавалось в голове слово «аневризма», оно представлялось в виде гадкой скользкой жабы, удушающей трясины, гангрены, тонкой зловонной тины.

Моё сознание съёживалось от навалившейся реальности: все женщины в моей палате были смертельно больны

Каждый раз, когда папа в накинутом на плечи белом халате садился на мою кровать, и на его лбу залегали горестные морщины, все вокруг приобретало страшную ясность…. Как бы я ни была наивна, моё сознание съёживалось от навалившейся реальности: все женщины в моей палате были смертельно больны. Не было ни язвы, ни панкреатита, ни грыжи, ни отравления…. И, кажется, лишь одна Валентина точно знала, что никто из них не жилец. Остальные думали так про Валю, но не про самих себя.

Первой выписали Иру. Она долго переодевалась в обычную свою одежду, недоуменно щурилась на ставшую слишком большой юбку. Потом смотрела на себя в зеркало на стене, трогала пигментные пятна на щеках, вертела в руках тушь и карандаш… Решительным и быстрым штрихом подвела глаза. Получилась траурная кайма, подумала я. Однако Ира удовлетворенно взглянула на себя ещё раз, припудрилась, заколола булавкой сползающую юбку, поправила ватные плечики на жакете, обернулась…

— Девочки, я ж на 25 кг похудела! Знаете, какая была… Вот, — раскидывает руки, — чудеса, да и только. Надо новый костюм шить.

— Красавица, Ирка, губы накрась, слышь?

Это Валя сидит на панцирной кровати в своей излюбленной позе, положив локти на согнутые колени. Зашла Ирина дочь — глаза в такой же чёрной рамке, на затылке хвост, китайская серая вязаная кофта, пояс с пряжкой, халат.

— Мам, пакет не трожь! Я сама возьму… До свидания всем!

Валька хрипло смеётся. Не может остановиться. Потом смолкает, вытирает рот тыльной стороной ладони.

— До свидания… Да ее просто зашили, четвёртая стадия, вон, Михал Саныч подтвердит.

В палату входит дядя Миша, руки в карманах сжаты в кулаки. Это бросается в глаза даже мне.

— Ложитесь, покажите живот.

Дальше — обычный осмотр, шутки, внимательные вопросы, пустая Ирина кровать, тётушка Барно плачет, Люба не понимает, почему её не выписывают, Валя опять сидит со своей ложбинкой на тонкой шее. Заглядывает нянечка убрать белье с Ириной кровати, Миша идёт ко мне.

— Так, Аня, ты меня уже замордовала своими розами и женихами, поняла? Выпишешься, приду в гости — лично вздую и папе твоему строгача за воспитание дочери вкачу, — показывает знак из большого пальца и оттопыренного мизинца. Заслужили мы с ним… — А ты что это… Испарина… Бяка такая, а? Температуру мерила? Вот паразитка! Сейчас я тебе всажу укольчик, жди…

На самом деле сосед Димка мне резко разонравился. Не знаю, как это случилось, но его назойливая любовь стала вызывать во мне уже на втором букете чувство глубокого разочарования и ощущение полной несвоевременности и абсурдности происходящего. Мне было больно, из стены дул обжигающе холодный южный ветер, рядом стонала Барно-опа, Люба, как заведённая, все твердила, что её по ошибке тут держат врачи-изверги, Валя саркастически на все это взирала…

А мне то и дело приходилось бегать вниз — в мраморный холодный холл больницы, потом — наверх, по пустым длинным лестничным маршам, насквозь пронизанным сквозняками. Было неудобно отказаться, и я бежала, неся в одной руке колючие стебли роз, другой — зажимая пульсирующий шов, пытаясь избавиться от раздражающе навязчивых и тревожных Димкиных глаз в обрамлении длинных ресниц, которые буквально преследовали меня все эти дни.

Выписали Валю в мой день рождения. Бабуля в честь 15-летия старшей внучки с утра принесла в больницу запрещённые всеми мыслимыми и немыслимыми хирургическими уставами корзиночки со взбитыми сливками. Дядя Миша, которого бабуля знала мальчишкой, столкнулся с ней в дверях и тут же получил в руку одну корзинку в пергаментном стаканчике. Пытался сбежать, но его вежливо вернули и дали корзинку в другую руку, «для Леночки». Все дружно разулыбались, отметив как бы падение нимба со своего божества, и усомнились в том, что ему столько лет, сколько давали сначала.

— Да он мальчик совсем, — сказала с внезапно появившимся акцентом Барно-опа.

Впрочем, бабуля не стала поддерживать этот разговор, тем более что в этот момент в палату вошли рослая статная женщина и высокий мальчик лет двенадцати с шапкой льняных волос.

— Мам, одевайся, вот вещи, — ребенок протянул Валентине старомодную авоську, из которой выглядывало клетчатое тонкое пальто.

Он посмотрел на неё в упор, отвернулся, взглянул искоса, пряча глаза, низко наклонил голову и буркнул, что подождёт за дверью.

— Тёть Лен… Поможешь ей?

Бабуля положила руку мне на лоб. Рука немного дрожала.

— Температурка, Ануля… Живот болит?

Мне хотелось плакать, но я не могла: из-за бабули, Валиного сына, бледный профиль которого я видела в дверях, из за какого-то своего внутреннего озлобления… Меня душила обида, болела голова, корзиночки эти на тумбочке. Розы на столе, яркое солнце в окне… Пришла медсестра и поставила литическую смесь. На градуснике было 39,6.

Валя надела колготки сеточкой, клетчатое пальто оказалось тёплым шерстяным костюмом, шелковая блуза… Все выглядело на ней совсем не смешно, особенно пузыри на юбке, затянутой поясом, и широкие складки там, где блузу можно было обернуть вокруг Вали три раза. И тонкие запястья, выпадающие из широких манжеток, и огромные лаковые туфли на каблуках, которые были толще её щиколоток…

Валя прошлась щеткой по волосам, накрасила губы красной помадой. Глаза ее тускло и тоскливо смотрели из запавших глазниц.

— Девочки, я покурю напоследок… — Открыла балконную дверь.

— Нет! — испуганно закричала я со своей кровати.

Все посмотрели на меня: бабуля — подняв брови, мальчик — заплаканно, осторожно, из за двери, Валина сестренка-красавица — с гримасой боли на лице, Люба — с удивлением, на миг вырвавшись из круга своих однообразных мыслей, тётушка Барно — как птица, скосив в сторону черный глазок… И только Валя, не обернувшись в мою сторону, неловко кивнула, прощаясь, и, сопровождаемая тихим стуком своих каблуков, вышла в коридор.

Я лежала в холодном поту, заплаканная и несчастная

Бабуля ушла, температура спала. Я лежала в холодном поту, заплаканная и несчастная. Димка принёс очередной букет и какой-то подарок на мой день рождения — так сказала женщина, поднявшаяся в отделение с первого этажа прямо к нам в палату. Пришлось вставать, выходить в коридор. Дяди Миши нигде не было видно. Шатаясь, я попросила знакомую нянечку передать Диме записку, в которой написала, чтоб он больше не приходил. И чтобы унёс свои дары назад. Нянечка ушла, но вскоре вернулась, недовольная и сердитая. Мол, у лестницы вас ждёт молодой человек.

На площадке перед дверями Чистой Хирургии стоял Димкин закадычный друг, Тимур. Он очень настойчиво убеждал меня спуститься вниз, твердил, что Дима чуть не плачет, что нельзя так поступать, что надо забрать букет, Диму с букетом наверх не пускают.

Почти теряя сознание, я побежала за Тимуром, вокруг меня вращались лестничные марши, сердце колотилось, по щекам катились слезы. Внизу Дима что-то горячо говорил, больно сжав мои пальцы ледяной ладонью. Я ничего не помню. Взяла снова эти колючки, прижала к груди, крепко, до крови.

Пошла прочь. Проходя мимо урны, осторожно положила туда цветы.

К ночи температура поднялась до 40,5.

Когда Миша меня выписывал, то вообще не говорил ни слова. Только глазами сверкал и зверски хрустел кулаками в карманах. Мама ничего не замечала, радовалась, что я скоро буду дома, и улыбалась, глядя на мою, постройневшую без бабушкиных жульенов, фигуру.

Сейчас, через 25 лет, я бы сказала дяде Мише, что взрослеть — это всегда больно, причём всем вокруг. Но, думаю, он и сам знает.

Перейти к верхней панели